На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

БАЗА 211- ВОЕННАЯ ИСТОРИЯ

74 277 подписчиков

Свежие комментарии

  • Александр Стародубцев
    Явно дурь предназначенная на Украину стала поступать в Прибалтику высшему руководству страны. Потому, что диагноз уте...Эстония планирует...
  • Ливень
    В КИЕВЕ ПРОДОЛЖАЮ...
  • татьяна кирк
    Да пусть собака лает, караван -то идёт!  Эстонский фюрер !Эстония планирует...

За четверть века до маршальской звезды

Наталья Малиновская, дочь прославленного советского маршала, предоставила «Военно-промышленному курьеру» право публикации воспоминаний о ее отце, чья воинская судьба вместила в себя совершенно невероятные события.


Часть 1. Розги шампанского

Как это было! Как совпало!

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Давид Самойлов

Сейчас, когда я думаю о папиной жизни, она кажется мне похожей на головокружительный роман – таинственное рождение, мучительно тяжелое детство, раннее взросление, кругосветные путешествия, чужие страны, ставшие ему дорогими: Франция, где он сражался и мог остаться, как многие из его товарищей по экспедиционному корпусу, Испания, которую он полюбил еще до того, как ступил на ее землю и покидал с горечью невольной вины – «не сумел помочь...» И войны, войны, войны... Сколько их было в его судьбе! Четыре года Первой мировой, год Гражданской, почти два года испанской и четыре Великой Отечественной. Больше десяти лет.

Какой мерой считать их? Год за два? За три? За пять? А были, наверное, дни, или часы, или час, которые зачтутся за десятилетие. Июльский день перед сдачей Ростова. Декабрьское утро на реке Мышкове, от которого война повела другой счет. Или ночь карибского решения. Я не знаю, какие дни назвал бы он сам – эти или совсем другие… И об этом уже никто не узнает.

Я не спрашивала – он не рассказывал. Папа вообще был молчалив, а я слишком уж молода и не до той давней (a на самом деле слишком еще близкой) войны мне было тогда, в двадцать лет – до памяти надо еще дорасти... Это сейчас, спустя годы, я перебираю свои догадки, просеиваю то, что помню, ища золотые крупицы, – мелочи, почти что пустяки, казалось бы, случайные фразы.

Неизбывная Франция

Помню, меня поразили два свидетельства. Одно – журналиста Александра Верта, описавшего встречу с отцом в канун Сталинградской победы, когда его армия, 2-я Гвардейская, уже сделала свое дело, не допустив прорыва окружения, но Паулюс еще не сдался. Ощущение кануна, исторической значимости происходящего здесь и сейчас было очевидно обоим, но Верт, пересказывая их беседу, мельком упоминает о том, что в тот вечер разговор зашел о боях Русского экспедиционного корпуса в Шампани во время Первой мировой войны. Как странно!

Другое свидетельство я услышала лет десять назад от Евгения Борисовича Пастернака. Он вспоминал о том, что рассказывал его отцу Илья Эренбург, навестивший его после очередной поездки на фронт – на 2-й Украинский в августе 1944-го, когда там блистательно завершалась Ясско-Кишиневская операция.

Когда настала передышка, Эренбург смог поговорить с командующим фронтом – моим отцом. И вот что запомнилось Евгению Борисовичу, тогда еще мальчишке, из рассказа Эренбурга: «Представьте, только-только поставлена точка еще на одной странице войны, победная точка: все сделано в точности так, как было задумано, и в те самые сроки – надо бы лучше, да нельзя! А мы весь вечер и всю ночь проговорили с командующим фронтом не об этом, а о Франции, о Париже, о Шампани».

Странно? Да. Значит, снова и снова отец мысленно возвращался к тем далеким годам, причем в обстоятельствах, казалось бы, не располагавших к мемуаристике, да и возраст у него был еще далеко не мемуарный, не говоря уж о деле, всепоглощающем и наитруднейшем деле тех дней. Почему же не отпускала его та – первая – память?

Ответ я, кажется, знаю. Когда папа начал писать книгу, я, в ту пору школьница, спросила: «А почему ты пишешь о той войне? Почему не об этой?». На мое «почему» отец ответил неожиданно резко: «Пускай врут без меня».

Сейчас я понимаю, что по сути он отвечал не мне. В тот год у него на столе лежал толстенный мемуарный том о Сталинградской битве, прочитанный самым внимательным образом, свидетельством чему восклицательные и вопросительные знаки на полях вперемежку с едкими маргиналиями. (Недавно я видела тот же переизданный том в Доме книги, преподносимый как долгожданное откровение, и в очередной раз подивилась вывертам отечественной историографии.)

За четверть века до маршальской звездыОтцовский ответ я запомнила: «Правды об этой войне еще долго никто не напишет». «Потому что не напечатают?». «Не только».

Он прав до сих пор, а может, и навсегда. Больше вопросов я не задавала, а папа, помолчав, добавил: «Начинать надо с начала. И до этой войны была война, война и война».

И он начал с начала.

Но все-таки почему отец решил писать о себе, как о другом человеке? Почему роман, а не мемуары? Была тому причина, хотя, может быть, и не самая главная – неосуществленное литературное призвание. Отец был захвачен новой работой, которой занимался урывками по вечерам и в выходные. Не могу себе представить, как это возможно, – вернуться с работы, где что ни день, то, условно говоря, Карибский кризис, и найти в себе силы сконцентрироваться на романе.

Одиннадцать толстых тетрадей, исписанных изящным, старинного склада почерком, совсем без помарок, настолько продуманным и выношенным было каждое слово. На первом листе дата – 4 декабря 1960 года, вверху пометка – «Примерный план (набросок)». Последняя тетрадь была дописана осенью 1966-го. Меньше года жизни тогда оставалось отцу. Он успел написать только о детстве и юности – сюжет оборван возвращением из Франции, а это в сущности самое начало.

Можно только гадать, как папа предполагал работать над текстом дальше, но ясно одно: сделанное он считал первым черновиком. И все же написанное говорит о несомненных литературных способностях. Только один абзац: «Взошла поздняя луна, большая и скорбная, и, горюя, повисла над горизонтом. И, кажется, оттого она печальна, что увидала изрытое воронками и окопами, обильно политое кровью поле, где убивали друг друга обезумевшие люди. Тихий печальный ветерок уносил с поля брани устоявшийся в ложбинках пороховой дымок, запах гари и крови. Молча обступили солдаты подъехавшую кухню, молча поужинали. Стрельба стихла, лишь вдалеке кое-где рвались снаряды. Санитары сновали по окопам, выносили на носилках тяжелораненых; полковые музыканты подбирали убитых. На повозках подвозили патроны и на тех же повозках отправляли в тыл убитых – хоронить. Коротки весенние ночи. И едва рассеялся туман, артиллерийская канонада разбудила измученных, съежившихся от утреннего холода солдат, а земля снова задрожала от разрывов, снова затянулась дымом и пылью».

Как Малиновским заплатили за снаряды

В герое романа Ване Гринько явственно узнается отец – это он в августе 1914 года решил записаться добровольцем и пойти на фронт, но его не взяли по малолетству. Тогда он забрался в пустой товарный вагон, прицепленный к воинскому эшелону, затаился, но был обнаружен на полпути к германскому фронту. Выяснив, что ни семьи, ни дома у него нет, его оставили в полку до первых боев: если не струсит, пускай служит. Так в 256-м Елизаветградском полку 64-й пехотной дивизии у пулеметчиков появился новый подносчик патронов.

Бегство на фронт разом разрешало все жизненные затруднения, но обязывало пройти весь воинский путь – возвращаться с полдороги отец не умел, а уходить уже научился. «Бесповоротному человеку и самому несладко, и с ним нелегко, но положиться на него можно», – эти папины слова, сказанные по случайному поводу и безотносительно к себе, я запомнила, угадав в них автобиографию. Так бесповоротно он стал военным человеком, а отвага, честолюбие, ум, привычка доводить всякое дело до блеска и, наконец, удача, не уберегшая от пули, но спасшая от плена, лагерей и от смерти, определили дальнейшее развитие событий. И все же первые шаги, наверное, дались труднее всего.

В октябре 1915 года под Сморгонью отец, уже георгиевский кавалер, был ранен. Операция в полевом госпитале без наркоза, в полном сознании, с дикой болью. Потом Ермаковский госпиталь в Москве, долечивание в Казани. По выздоровлении отца откомандировали в Ораниенбаум, где формировалась особая пулеметная команда, которой предстояло отправиться во Францию. Головокружительный поворот судьбы!

Никто не хотел ехать бог весть куда и непонятно зачем. Франция в восприятии солдат Первой мировой была овеяна памятью о 1812-м, когда их предки воевали с Бонапартом, но тем непонятнее звучали рассуждения о союзническом долге. Ясно одно: там они тоже будут воевать с немцами. Но почему во Франции, а не у своих границ, не понимал никто.

Дело же было в том, что когда у русской армии обнаружилась катастрофическая нехватка снарядов, правительство обратилось к Франции с просьбой о помощи. Французы, припомнив заключенные в конце XIX века взаимные союзнические обязательства, предусматривавшие военную помощь в случае агрессии третьей страны, предложили России расплатиться за снаряды людьми. Ибо, как известно, наши людские запасы неисчерпаемы, а с деньгами всегда были проблемы. Франция заявила о готовности поставить требуемое количество вооружения в обмен на 400 тысяч русских солдат, но сговорились на рассрочке – сорок тысяч солдат в месяц. И долг заплатили людьми – своего рода рецидив работорговли в XX веке.

Во Францию послали Русский экспедиционный корпус из четырех бригад. Отец оказался во 2-й бригаде. В корпусе было 45 тысяч человек, почти в десять раз меньше, чем требовали французы. Но и вооружения Россия получила соответственно меньше.

Солдат для Франции отбирали особым образом, почти как в Кремлевский полк. Согласно специальному предписанию необходимыми качествами считались:

1. Безукоризненно славянская внешность без намеков на иное происхождение, а также «общая приятность облика».

2. Рост не ниже 175 сантиметров (по тем временам довольно высокий).

3. Православное вероисповедание.

4. Грамотность и достаточное общее развитие вкупе с отсутствием вредных привычек.

5. Умение метко стрелять, знание военного дела, наличие наград и иных отличий по службе.

Французы не предполагали, что для них отберут лучших, они рассчитывали на необученных новобранцев, которых сами намеревались учить, а после использовать на тяжелых участках фронта, жалея свои войска, что, наверное, естественно. Так что первоклассное пополнение армии явилось для французского командования радостной неожиданностью. Россия в очередной раз удивила мир, на сей раз качеством, а не количеством.

Пропустим рассказ о пути во Францию – через Сибирь, а далее морями в Марсель – в романе об этом рассказано подробно и впечатляюще.

Ля герр и либерте

Марш новоприбывших по улицам Марселя поразил галльское воображение. Незабываемое зрелище! Первый полк сформирован сплошь из блондинов с голубыми глазами, второй – из шатенов с серыми (на сей предмет тоже существовал особый приказ – какая предусмотрительность!). На солдатах новое, безукоризненно подогнанное обмундирование, а в первой шеренге каждого полка по Марсельской набережной идут одни георгиевские кавалеры. Естественно, ради такого случая бригадам был придан первоклассный оркестр, но об инженерных и артиллерийских частях, наводя лоск, позаботиться забыли.

Вскоре русский корпус отправился на Шампанский фронт, где летом 1916-го разгорелись бои, и тогда французы поразились боевой выучке, выносливости и отваге русских солдат. Все – от французских начальников до солдат с оттенком удивления отмечали привычную взаимовыручку в бою и бесшабашную удаль, что укрепило командование в намерении использовать русские войска на самых тяжелых участках фронта. Так и сделали – в итоге только в октябрьских боях 1916 года наши бригады потеряли треть своего состава, а в январе 1917-го тяжелые потери причинила газовая атака.

Наши солдаты воевали храбро, но им приходилось много труднее, чем французам, и речь не о физических тяготах окопной жизни. Привычные к отечественной жестокости, во Франции наши солдаты увидели своими глазами другую армейскую жизнь, в которой, во-первых, не было титулования «ваше высокоблагородие». Обращение «мон женераль» («мой генерал») или «мой лейтенант» казалось им почти приятельским, чуть ли не задушевным. Восхищало и то, что у французов командир мог поздороваться с солдатом за руку и не имел привычки орать на подчиненных. Эти обыкновения, непредставимые среди родных осин, очаровывали, особенно поначалу, пока еще не обнаружились местные ручейки и пригорки.

Но главное – во французской армии не было мордобойцев. Надо уточнить: этот солдатский термин не имеет отношения к дедовщине, речь идет об обыкновении начальника бить подчиненного по поводу и без повода. Однако на войне мордобойцы обычно присмиревали, помня, что пулю можно получить и от своих, такое случалось. Солдаты хорошо знали, кто из командиров нормальный человек, а кто истерик и мордобоец. Во Франции, как оказалось, офицер, ударивший солдата, рисковал получить сдачи.

Помимо обыденного мордобойства в корпусе были в ходу и телесные наказания – шпицрутены. Введенные Петром и отмененные в 1864 году особым приказом они, как и смертная казнь, были разрешены к применению в войсках Экспедиционного корпуса для укрепления дисциплины. В отцовской книге описан конкретный случай – подлинная история с настоящей фамилией и именем. Описана и сама экзекуция, и унизительная подготовка к ней: тот, кому назначены розги, накануне сам шел срезать их. Но кроме боли, унижения и иных моральных страданий, всем – солдатам, вынужденным бить своего товарища, не говоря уже о нем самом, было нестерпимо стыдно перед французами. Стыдно за Отечество.

Тем временем отношения наших солдат с французскими, как и с крестьянами, жившими вблизи от лагеря, складывались самые добрые. Наших солдат полюбили. Французы еще долго потом вспоминали, какие забавные люди эти русские: «Словно большие дети! Медведя с собой привезли, играют с ним. Попросишь помочь, никогда не откажут. Детей любят – наших ребятишек конфетами угощают. Да еще и театр устроили при госпитале».

Медведя Мишку офицеры невесть зачем купили по дороге во Францию – еще в Екатеринбурге, и ручной зверь, запечатленный на многих фотографиях, стал любимцем бригад и их своеобразным талисманом. Он, видимо, немало способствовал распространению редкостно живучей мифологии относительно нашего национального пристрастия к медведям и россказням об их повсеместном обитании вплоть до Красной площади.

В России тем временем произошла Февральская революция, и в корпусе согласно начальственной формулировке из донесения на Родину «начались брожения».

Родион Малиновский, подростком сбежавший на фронт, неожиданно оказался в составе русского корпуса, воевавшего с Германией во Франции. Там наших солдат застало известие о Февральской революции…

Солдаты понимали: на родине бог весть что творится, надо ехать домой и самим разобраться, что происходит. Желание естественное и после года тяжелых боев вполне объяснимое. А если вспомнить, что этот год они провоевали за Францию, страну, провозгласившую бессмертный лозунг «Свобода, Равенство, Братство» и сделавшую своим гимном «Марсельезу», как не понять желания солдат немедленно ехать на родину – туда, где тогда творилась История.

Пьянящее чувство свободы

Неудивительно, что 1 мая 1917 года солдаты вышли на демонстрацию с красными знаменами, пеньем «Марсельезы» и лозунгом Великой французской революции, не утратившим своего обаяния и по сей день. Он повторялся на транспарантах в самых разных вариациях, и как-то сиротливо выглядел в этом соседстве единственный транспарант по-французски: La guеrre jusqu a la victoire final («Война до победного конца»), однако лозунги еще соседствовали мирно, как и их носители. Издали революция казалась особенно прекрасной, а будущее – лучезарным.

Помня об ореоле, в котором представала в ту весну русская революция, и о неудачах на французском фронте, переполнивших чашу солдатского терпения, не стоит сбрасывать со счетов и влияние политических эмигрантов, в изрядном количестве осевших во Франции. Они неустанно общались с солдатами, в первую очередь с теми, кто лежал в госпиталях или выздоравливал: обычно после госпиталя солдат отправляли на краткий отдых в Ниццу, излюбленное место обитания нашей эмиграции во все времена. Следствием такого общения стала возможность читать издания, выходившие за границей, в том числе журналы самого разного толка: социалистические, большевистские и вдохновленные идеями Троцкого. В какую картину складывалась эта идейная мозаика в головах наших солдат на чужбине, даже и представить невозможно, но понятно одно: революцию они восприняли не только как переворот всей социальной структуры, но и как импульс духовного перерождения.

Об этом свидетельствует Илья Эренбург: «Появилась жажда книг, стремление к хорошей чистой жизни. Какая-то огромная работа происходила внутри серых, темных людей. Впервые что-то копошилось в их не привыкших к мышлению мозгах». Он приводит слова одного из солдат: «Потому что тьму в нас держали, не выпускали наружу. А теперь исходит она из меня. Будто и не жил я прежде». Поразительное признание! И как прекрасно рожденное им чувство просветленной любви ко всем вокруг, называемое братством, и готовность простить всех, в том числе врагов и даже вчерашних мордобойцев: «Нам их простить легче. Не мы били, а они нас». Может, это и есть свобода, и только так и тогда – на заре революции – ее можно ощутить?..

В русской армии тем временем стали создаваться солдатские комитеты, в том числе и в наших бригадах во Франции. Представьте, как упоительно было после муштры и мордобойства узнать, к примеру, что благородием офицеров именовать уже не надо, а командир отныне не имеет права отдать приказ без ведома и согласия солдатского комитета и не вправе даже носить оружие без его позволения. (Не будем сейчас рассуждать о том, во что превращается армия, лишенная по сути командиров. В пылу преобразований не до прозорливости.)

Так началась гражданская война

Но тут уже французские командиры забеспокоились, предвидя пагубное влияние русских нововведений на своих солдат. Тем более что и во французской армии начались брожения и командование применило к бунтарям силу вплоть до казней.

От наших солдат еще до весеннего наступления потребовали присягнуть Временному правительству. Присяга была принесена 29 марта 1917 года, причем большинством солдат только гражданская, а не церковная. Выдвинутое нашими солдатами требование вернуть их на родину Временное правительство поначалу вообще оставило без внимания, а при повторном запросе отказало, сославшись на отсутствие транспорта для перевозки. У французов транспорта тоже не нашлось, вероятнее всего, по той причине, что их армия по-прежнему нуждалась в наших бригадах как в первоклассной боевой единице. Однако требование возвращения не стихало, и в итоге после провала апрельского наступления корпус пришлось отвести с фронта, изолируя опасный для французов элемент.

Летом в Ла-Куртине собрались около 16 тысяч неблагонадежных. Власть в лагере взял солдатский комитет. Временное правительство не уставало слать в Ла-Куртин своих эмиссаров, надеясь привести солдат к повиновению и вернуть на фронт. Но ни в коем случае не возвращать в Россию: «Здесь и своих бунтарей хватает».

Во избежание распространения смуты согласных продолжать войну отделили от лакуртинских мятежников и перевели в лагерь Курно. Туда же ушел весь офицерский корпус.

Предвидя последствия раскола, французы все настойчивее требовали, чтобы «русские сами разобрались с русскими» – французскому командованию не подобало применять дисциплинарные меры к тем, кто уже год героически воевал за Францию. Однако это не помешало до предела урезать довольствие: в Ла-Куртине начинался голод, и солдаты стали добывать себе пропитание в окрестностях лагеря не самым достойным путем, что сильно испортило их отношения с местным населением. Многие из-за голода уходили в Курно. Полуголодное существование, беспросветная скука, неопределенное будущее и неотпускающая тревога измучили солдат: началось пьянство, игра в карты.

Тем временем Керенский приказал генералу Занкевичу, командующему корпусом, любой ценой привести бунтовщиков к повиновению. Генерал объявил лакуртинцев изменниками родины и поначалу только пригрозил самыми суровыми карательными мерами. Но в ответ на приказ сдать оружие в лагере, окруженном французскими войсками и русскими частями, покорными правительству, вспыхнуло восстание. Гимном восставших стала «Марсельеза».

Лакуртинцы, получив ультиматум, до последнего не верили, что в них будут стрелять свои. Умом понимали, что так и будет, но поверить не могли. Решили: если начнется штурм, не сдаваться без боя.

У них оставалась ночь. И тогда на лагерной площади при свете факелов в последний раз они сыграли спектакль самодеятельного театра. Пьеса, которую выбрали для прощальной постановки, была написана солдатом-куртинцем и рассказывала о них самих и о восстании в лагере с той лишь разницей, что у нее был счастливый конец…

После спектакля заседал отрядный комитет. Наутро решили собрать общелагерный митинг, чтобы продемонстрировать единодушную готовность бороться. И принять бой.

В 10 часов истекал срок, указанный в ультиматуме. На площадь вышли с красными знаменами, с оркестром и революционными песнями. Впереди колонн шли члены солдатских комитетов. Пели «Марсельезу», а затем, все зная наперед, полковой оркестр сыграл шопеновский похоронный марш.

В конце концов с восставшими самым жестоким образом, даже с применением артиллерии, расправились свои же: курновцы стреляли по своим боевым товарищам. Так – за пределами отечества – началась русская Гражданская война.

18 сентября отряд Готуа занял Ла-Куртин. Убитых наскоро похоронили, раненых увезли в госпиталь, остальных, в том числе членов лагерного комитета во главе с Глобой, арестовали. И начались разбирательства…

Из двадцати тысяч русских воинов погибли более пяти тысяч, отец был ранен – он вернулся в Ла-Куртин незадолго до восстания и был избран членом ротного солдатского комитета и делегатом отрядного. При подавлении восстания его снова ранили, на этот раз тяжело: опасаясь гангрены, врачи предложили ампутацию, но отец отказался: как, оставшись калекой, зарабатывать на жизнь? Хирург английского госпиталя рискнул и спас руку.

Между каторгой и концлагерем

Судьба спасла всех тяжелораненых, надолго укрыв их в госпитале.

А тех лагерных смутьянов, что остались невредимы, ждала тюрьма на острове Экс – худшая из возможных, предназначенная для дезертиров. Карцер на Эксе свидетельствовал об особой изобретательности надзирателей: он помещался в трюмах барж, прицепленных вблизи берега, где к холоду и голоду добавлялась еще и качка – постоянная морская болезнь. Но и этого французскому военному правосудию показалось мало. Из островной тюрьмы заключенных отправили в Алжир – в концентрационные лагеря, предварительно предложив тем, кто не числился «отпетым активистом», на выбор три варианта так называемой свободы: очень тяжелую, практически каторжную работу почти без оплаты в каменоломнях; записаться в Иностранный легион, где все-таки платят, и снова отправляться на фронт; отбывать срок в Алжире – в концлагерях.

Французов потрясло, что многие выбрали Алжир. Почему? Да потому, что наши солдаты понятия не имели, что их там ждет. И еще потому, что Алжир – это авантюра, путешествие, неведомая страна, Африка! Все лучше, чем карцер в трюме. И чем черт не шутит, может, оттуда легче добраться домой? А домой стремились очень сильно. Солдаты уже слышали про мир без аннексий и контрибуций и про землю без выкупа. И естественно, боялись, что землю поделят без них.

Только очутившись в Алжире, они поняли, на что себя обрекли. И тогда им снова предложили выбор: на сей раз между каторгой и Иностранным легионом. В Алжир выслали примерно девять тысяч человек. Вернулись, и то через Иностранный легион, меньше тысячи.

Все, кому посчастливилось выжить во французских концлагерях (а их единицы), свидетельствуют: если есть на земле ад, то он там, куда выслали мятежных лакуртинцев.

Имя им – легион

Вот от чего судьба уберегла отца, ранив разрывной пулей в руку. В госпитале он пробыл долго, а когда вышел, никаких вариантов, кроме каменоломен и легиона, не оставалось. В автобиографии отец писал, что работал в каменоломнях, хотя мне сомнительно: он ведь довольно рано записался в Иностранный легион, о службе в котором потом долго умалчивал. Но солдатскую книжку легиона он тем не менее сохранил и сам отдал ее вместе с книжкой Елизаветградского полка в Музей Вооруженных Сил, правда, уже в безопасные 60-е.

Надо сказать, что в личных листках – анкетах, которые помнят все, кто работал при советской жизни, среди прочих вопросов вплоть до 70-х годов был и такой: «Служили ли вы в Белой армии, а также в армиях других государств?». Формулировка не оставляла сомнений: служба в Белой армии и в армии любого иностранного государства – равно подозрительные деяния. Но дело даже не в анкетной формулировке. Если служба в Экспедиционном корпусе в принципе не считалась криминалом – там служили по призыву, то с Иностранным легионом, куда поступали добровольно, дело обстояло иначе. Позиция советского правительства по этому вопросу четко изложена в прокламации, распространявшейся среди русских войск во Франции. Там говорилось: «В настоящее время французские войска выступили с враждебными действиями против революционной Российской республики. Следовательно, русские солдаты, став солдатами легиона, косвенно принимают участие и в войне Франции против революционной России. Совет народных комиссаров призывает всех русских солдат всеми способами противиться записи во французскую армию, а добровольно поступающих в легион Совет народных комиссаров объявляет врагами республики и революции». Прокламация подписана Лениным, наркомом по иностранным делам Чичериным и управляющим делами СНК РСФСР Бонч-Бруевичем.

Положение русских солдат в Иностранном легионе было из самых незавидных. Россия, став Советской и заключив Брест-Литовский мир, вышла из войны, и русские с весны 1918 года утратили право воевать. Тех же, кто остался в действующей армии, стали считать преступниками – нарушителями мирного соглашения. Их объявили нонкомбатантами, подлежащими расстрелу на месте.

Иностранный легион, по свидетельству отца, отличало обостренное чувство солдатского братства – братства обреченных. Они знали: туда, куда пошлют их, не пошлют никого.

Бои, которые вела Марокканская дивизия, оказались еще тяжелее, чем те, что выпали на долю Экспедиционного корпуса. Труднее всего пришлось летом и осенью 1918 года после захвата противником Суассона и при прорыве линии Гинденбурга. Тогда положение спас русский батальон Марокканской дивизии, и с тех пор эту часть стали называть Русским легионом чести.

За один из таких боев, решающих для исхода войны, отец был награжден вторым французским орденом – Военным крестом с серебряной звездочкой, эквивалентом русского Георгиевского креста. К тому времени у отца помимо Георгиевского креста IV степени, полученного на польском фронте, был уже один французский Военный крест со звездочкой и французская Военная медаль, дававшая право в дальнейшем быть представленным к ордену Почетного легиона.

«Георгий» из архива

Одновременно с награждением вторым французским Военным крестом пошло по инстанциям представление отца к Георгиевскому кресту III степени. Приказ о награждении генерал Щербачев, представитель Колчака за рубежом, подписал 4 сентября 1919 года, когда отец уже покинул Францию.

Награда от Колчака требует пояснений.

Когда началась Гражданская война, в Белой армии прекратились представления к «Георгию» – за братоубийство такую награду давать не сочли возможным. И «Георгиями» стали награждать лишь тех, кто воевал на немецком фронте в армиях других государств – тех самых нонкомбатантов. Награждали их, конечно, не только за проявленный героизм, но и с надеждой в скором времени пополнить Георгиевскими кавалерами ряды Белой армии.

Представление отца к «Георгию» сохранилось в колчаковском архиве, который после долгих перипетий в итоге оказался в Братиславе и в 1945-м, когда войска отцовского фронта освободили Словакию, был вывезен в Москву, где мертвым грузом пролежал полвека. Никто – ни исследователи, ни надзирающие органы – не полюбопытствовал за эти годы содержимым белогвардейского архива, а когда настали новые времена, его и подавно никто не открыл, но тут Ельцин широким жестом распорядился о реституции. Вопрос о том, кому возвращать архив, впрямую относящийся к русской истории, даже не возник.

Светлана Попова, историк-архивист, готовя архив к передаче и просматривая документы, заметила известную фамилию, сняла для себя копию наградной бумаги да и забыла о ней, полагая, что это лишь подтверждение известного факта. А спустя годы на просмотре фильма Сергея Зайцева «Они погибли за Францию» вспомнила и укорила режиссера в недобросовестности: «Почему вы говорите об одном Георгиевском кресте? У Малиновского их два!». И режиссер, человек в высшей степени добросовестный, и я, при сем присутствовавшая, услышав вопрос, буквально лишились дара речи: откуда второй «Георгий»? На другой день Светлана Сергеевна прислала мне копию представления. Так спустя семьдесят лет награда нашла героя.

Как предусмотрительна оказалась судьба и на этот раз! Легко представить себе дальнейшее развитие событий, случись этому документу обнаружиться на исходе гражданской войны или году в 1937-м да и позже. Мои шансы появиться на свет в таком случае вообще свелись бы к нулю.

При поступлении в легион отец подписал контракт с ограничением срока – только до победы над Германией. Хотя условия контракта на определенное число лет (три или пять) были много выгоднее и давали право на получение французского гражданства сразу по окончании срока.

Служба во французской армии кончилась для него торжественно – участием в Параде победы. В тот день, день победы в Великой войне, как ее до сих пор называют во Франции, 11 ноября 1918 года отец прошел по Вормсу в парадном строю. Парад совпал с его днем рождения. Отцу исполнилось двадцать лет и за плечами остались четыре года войны, а на груди – Георгиевский крест и три французские награды. Наверное, только у него в жизни было два Парада Победы: на втором 24 июня 1945 года он вел по Красной площади 2-й Украинский фронт. Не знаю другой такой судьбы.
Автор: Наталья Малиновская
Первоисточник: http://vpk-news.ru/articles/34733
Ссылка на первоисточник

Картина дня

наверх