Эти слова про «день Бородина» мы помним с детства. Но что же это был за день, воспетый Лермонтовым и свято хранимый в памяти нашего народа?
То был день небывалого по ожесточению сражения, день кровавой тризны, в котором решалась судьба нашей армии, Москвы и самой России; день как бы последнего вздоха.
Да, это было не просто сражение, которое можно было бы поставить в ряд других сражений этой или другой войны, – это был акт духовного противоборства и самопожертвования, в котором «наглая воля» иноземного завоевателя, собравшего под свои знамена «двунадесять языков Европы» и привыкшего к победам, оспаривала у России ее честь и достоинство и была повержена неустрашимой стойкостью и бестрепетным мужеством Русской армии, стяжавшей здесь лавры непобедимой.
Но чтобы понимать, почему Бородинское сражение значило для нас так много, и как получилось, что так много решалось для нас в одном этом сражении, нам придется вернуться к началу войны.
В 1812 году война началась отступлением наших армий. Отступление это предложено было заранее и соответствовало плану, принятому императором Александром накануне войны. В отечественной историографии этот план получил наименование «план Фуля», прусского генерала, состоявшего при императоре Александре в качестве военного советника.
Сам план содержался в глубокой тайне и не был доведен до сведения главнокомандующих армиями – по крайней мере, о нём ничего не было известно Багратиону, главнокомандующему 2-й армией. Это обстоятельство с самого начала лишило действия наших армий согласованной реакции на вторжение неприятеля. Багратион задержался на границе в расчете на наступательные действия своей армии и не сумел отступить вовремя, тогда как Наполеон направил в промежуток между армиями Барклая и Багратиона 70-тысячный корпус маршала Даву, который врезался между ними и уже не позволял нашим армиям соединиться.
19 июня, т. е. спустя неделю после начала кампании, Наполеон уверенно заявил генералу Балашову, прибывшему к нему в Вильно с «мирными внушениями» от императора Александра:
«Ваши обе главные армии уже никогда более не увидятся».
Так с самого начала дела на театре войны приняли неблагоприятный для нас оборот.
Но 19 же числа в «Северной почте», правительственной газете того времени, появилось заявление государя, которое ободрило публику:
«Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем».
Публикуемые в газетах известия из главной квартиры армии также сохраняли оптимистический настрой. В них сообщалось, что «опыты прошедших браней и положение наших границ побуждают предпочесть оборонительную войну наступательной, по причине великих средств, приготовленных неприятелем на берегах Вислы»; что государь, пребывавший в то время при 1-й армии, «повелел войскам своим соединиться» и что «пункты соединения должны быть в некотором расстоянии от границы, а особливо, когда оная имеет немалое протяжение»; что «все корпусы бывшие впереди, должны обратиться к занятию назначенных заблаговременно им мест; и сие движение ныне совершается»; что «происходили некоторые сшибки, в которых гвардейские казаки себя отличили», и что, наконец, решено «избегать главного сражения, доколь князь Багратион не сблизится с первою армиею».
Однако Багратиону уже затруднительно было это исполнить – теснимый с фланга корпусом Даву, а с тыла войсками вестфальского короля, он всюду имел против себя превосходящие силы неприятеля и, следуя высочайшему повелению «избегать решительных сражений с сильнейшим неприятелем», должен был использовать всё свое полководческое искусство, чтобы вырваться из тисков, расставленных Наполеоном.
В делах при Мире и при Романове ему выпал-таки случай удовлетворить свою жажду сражения – казаки атамана Платова, бывшие в арьергарде армии Багратиона, нанесли жестокое поражение польской кавалерии из авангарда вестфальского короля.
«Судьба сохранила нам врожденное превосходство над поляками; казакам первым предоставила честь возобновить в сердцах их сие чувство»,
– отозвался на те события Ермолов. Здесь наши воины увидели первых пленных наполеоновской армии, которых проводили мимо их бивуаков.
«Гордые и надменные, оповестили они нас, что целью их похода является Москва; будто нет такой силы, которая могла бы противостоять их натиску, задержать их победоносное шествие»,
– пишет участник тех событий.
Отступление 1-й армии также сопровождалось рядом ободрительных известий из главной квартиры, которые оповещали публику, что «в одном из легких сражений граф Орлов-Денисов взял многих в полон, между которыми находится граф Октавий Сегюр»; что «семь эскадронов кавалерии французской с пушками были жарко отражены арьергардом первой армии»; что «мы взяли в плен подполковника виртембергской службы принца Гогенлое Кирхберга и тридцать рядовых», а «генерал-майор Кульнев с отрядом кавалерии напал на часть французской кавалерии и истребил два полка оной, взяв в плен более 100 человек и бригадного генерала».
Публика ждала скорого сражения и была обнадежена известием, что все корпуса 1-й армии достигли наконец цели своего отступления – вступили в укрепленный лагерь на Двине близ Дриссы, и теперь их «кипящее мужество», удерживаемое «временным и нужным отступлением», готово «остановить дерзкий шаг неприятеля». Отсюда, согласно «плану Фуля», наши войска должны были перейти к активным действиям против неприятеля и даже дать ему «решительное сражение».
Высочайший приказ по войскам, вышедший 27 июня, в годовщину дня Полтавской баталии, напоминал о славной победе предков и призывал последовать их примеру. Но этим надеждам не суждено было сбыться. В Дриссе «открылись глаза у всех, что армия положением своим находилась в самой большой опасности», ибо армии Багратиона не удавалось пробиться к соединению с 1-й армией, и, следовательно, тактическое взаимодействие с ней, на котором строился «план Фуля» и которое единственно позволяло надеяться на успех наших действий против неприятеля, было теперь невозможно.
1 июля в помещичьем доме недалеко от Дриссы император Александр собрал военный совет, который признал, что дальнейшее пребывание армии в Дрисском лагере не отвечает сложившейся обстановке; решено было его оставить и искать соединения с Багратионом в направлении на Полоцк и Витебск. Отступление продолжилось уже по необходимости. Для прикрытия дорог на Санкт-Петербург оставлен был между Дриссой и Друей корпус Витгенштейна.
И вот тут открывается обстоятельство, которое, кажется, не сразу было сознано в нашей главной квартире – с оставлением Дрисского укрепленного лагеря сражение с неприятелем становится и в глазах публики, и в глазах самой армии, возрастающей необходимостью, единственно способной оправдывать наше отступление. Уже 4 июля государь пишет председателю Государственного совета и Комитета министров графу Н. И. Салтыкову:
«До сих пор благодаря Всевышнего все наши армии в совершенной целости, но тем мудренее и деликатнее становятся все наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дела, противу неприятеля силами нас превосходнее, можно сказать смело, на всех пунктах. Противу нашей 1-й армии, составленной из 12-ти див., у него их 16 или 17, кроме трех, направленных в Курляндию и на Ригу. Противу Багратиона, имеющего 6-ть див., у неприятеля их 11-ть. Противу Тормасова одного силы довольно равны.
Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании.
На негоциации же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели и ожидать доброго от него, есть пустая мечта. Единственно продолжением войны можно уповать с помощью Божьею перебороть его».
Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании.
На негоциации же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели и ожидать доброго от него, есть пустая мечта. Единственно продолжением войны можно уповать с помощью Божьею перебороть его».
Можно заметить, что император Александр в это время опасается более за Петербург, нежели за Москву – до него дошли сведения, будто Наполеон уже к концу августа грозился быть в Петербурге и увезти оттуда в Париж в качестве трофея статую Петра Великого, подобно тому, как он поступил уже со шляпой и шпагой Фридриха Великого, бронзовой колесницей с Бранденбургских ворот и бронзовой квадригой с базилики Св. Марка в Венеции. Но стратегическая мысль императора Александра уже сознана:
«Вся цель наша должна к тому клониться, чтобы выиграть время и вести войну сколь можно продолжительную, – пишет он Багратиону 5 июля. – Один сей способ может нам дать возможность преодолеть столь сильного неприятеля, влекущего за собою воинство целой Европы».
Эта задача ставит императора Александра перед необходимостью «позаботиться о собрании новых сил в помощь действующим войскам». 5 же июля он поручает генералу Милорадовичу формирование в Калуге резервного корпуса войск, которые «должны будут служить основанием для образования общего большого воинского ополчения».
На другой день в Полоцке государь издает два манифеста – «Воззвание к Москве» и «О сборе внутри государства новых сил против неприятеля (земского ополчения)». Это уже был поворот к организации народной войны, то есть войны силами не одних только войск, но всего народа с нагрянувшим врагом:
«Да найдет он на каждом шаге верных сынов России, поражающих его всеми средствами и силами, не внимая никаким его лукавствам и обманам. Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина».
В Полоцке же государь оставляет армию и отправляется в Москву, дабы личным присутствием в «сердце империи воодушевить умы и подготовить их к новым пожертвованиям» во имя спасения Отечества. Уезжая, он говорит Барклаю:
«Поручаю вам свою армию; не забудьте, что у меня второй нет: эта мысль не должна покидать вас».
Барклай останется верен этому завету до конца.
Москва
Так в историю Отечественной войны 1812 года вступает Москва, а сама древняя русская столица, наряду с действующей армией, становится местом притяжения мыслей и чувств всей России.
Именно из Москвы при начале войны раздались ободряющие императора Александра слова:
«Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате. Шестнадцать миллионов людей исповедуют одну веру, говорят на одном языке, их не коснулась бритва, и бороды будут оплотом России. Кровь, пролитая солдатами, породит им на смену героев, и даже если бы несчастные обстоятельства вынудили Вас решиться на отступление перед победоносным врагом, и в этом случае император России всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске».
Это писал граф Ф. В. Ростопчин 11 июня 1812 года, т. е. буквально накануне вражеского нашествия на Россию, и нельзя не удивляться пророческому смыслу его слов. Будучи военным губернатором Москвы, он «очень хорошо видел, что Москва подает пример всей России, и старался всеми силами приобрести и доверие, и любовь ее жителей. Ей подобало служить регулятором, маяком, источником электрического тока». Так он смотрел на свою деятельность московского градоначальника – как на миссию, которую ему надлежало исполнить.
Император Александр не мог сделать лучшего выбора при назначении градоначальника Москвы, которая в планах нашего командования призвана была «служить главным хранилищем, из которого истекают действительные к войне способы и силы». Но сама Москва была еще далека от сознания своей жертвенной роли.
Пётр Андреевич Вяземский рассказывает:
«Приезд императора Александра I в Москву из армии 12 июля 1812 года был событием незабвенным и принадлежит истории. До сего война, хотя и ворвавшаяся в недра России, казалась вообще войною обыкновенною, похожею на прежние войны, к которым вынуждало нас честолюбие Наполеона. Никто в московском обществе порядочно не изъяснял себе причины и необходимости этой войны; тем более никто не мог предвидеть ее исхода. Только позднее мысль о мире сделалась недоступной русскому народному чувству.
В начале войны встречались в обществе ее сторонники, но были и противники. Можно сказать вообще, что мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этою войною, которая таинственно скрывала в себе и те события, и те исторические судьбы, которыми после ознаменовала она себя. В обществах и в Английском клубе (говорю только о Москве, в которой я жил) были, разумеется, рассуждения, прения, толки, споры о том, что происходило, о наших стычках с неприятелем, о постоянном отступлении наших войск вовнутрь России. Но все это не выходило из круга обыкновенных разговоров, ввиду подобных же обстоятельств.
Встречались даже и такие люди, которые не хотели или не умели признавать важность того, что совершалось почти в их глазах. Помнится мне, что на успокоительные речи таких господ один молодой человек – кажется, Мацнев – забавно отвечал обыкновенно стихом Дмитриева: «Но как ни рассуждай, а Миловзор уж там».
Но никто, и вероятно, сам Мацнев, не предвидел, что этот Миловзор-Наполеон скоро будет тут, то есть в Москве. Мысль о сдаче Москвы не входила тогда никому в голову, никому в сердце.
С приезда государя в Москву война приняла характер войны народной. Все колебания, все недоумения исчезли; всё, так сказать, отвердело, закалилось и одушевилось в одном убеждении, в одном святом чувстве, что надобно защищать Россию и спасти ее от вторжения неприятеля».
В начале войны встречались в обществе ее сторонники, но были и противники. Можно сказать вообще, что мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этою войною, которая таинственно скрывала в себе и те события, и те исторические судьбы, которыми после ознаменовала она себя. В обществах и в Английском клубе (говорю только о Москве, в которой я жил) были, разумеется, рассуждения, прения, толки, споры о том, что происходило, о наших стычках с неприятелем, о постоянном отступлении наших войск вовнутрь России. Но все это не выходило из круга обыкновенных разговоров, ввиду подобных же обстоятельств.
Встречались даже и такие люди, которые не хотели или не умели признавать важность того, что совершалось почти в их глазах. Помнится мне, что на успокоительные речи таких господ один молодой человек – кажется, Мацнев – забавно отвечал обыкновенно стихом Дмитриева: «Но как ни рассуждай, а Миловзор уж там».
Но никто, и вероятно, сам Мацнев, не предвидел, что этот Миловзор-Наполеон скоро будет тут, то есть в Москве. Мысль о сдаче Москвы не входила тогда никому в голову, никому в сердце.
С приезда государя в Москву война приняла характер войны народной. Все колебания, все недоумения исчезли; всё, так сказать, отвердело, закалилось и одушевилось в одном убеждении, в одном святом чувстве, что надобно защищать Россию и спасти ее от вторжения неприятеля».
Кульминацией пребывания императора Александра I в Москве была его встреча 15 июля с московским дворянством и купечеством в Слободском дворце. Государь нашёл здесь такую горячую поддержку, такой единодушный отклик на свой «призыв всех и каждого на защиту Отечества против врага», которые даже превзошли его ожидания. Московское дворянство «постановило собрать в Московской губернии для внутреннего ополчения со 100 душ по 10 человек, вооружив их по возможности и снабдив одеждою и провиантом», что в итоге должно было составить до «80 тысяч воинов, обмундированных и вооруженных».
В свою очередь московское купечество,
«духом общего соревнования движимое, тотчас предположило на потребные для предпринимаемого ополчения издержки сделать со всех гильдий денежный сбор, расчисля оный по капиталам; но, сим не довольствуясь, знатная часть купечества настоятельно изъявляла желание свое на частные, сверх общего сбора, от лица каждого пожертвования, и все просили, чтоб дозволено было им безвыходно приступить к подписке. Оная немедленно была ими начата, и менее нежели в два часа суммы подписной составилось полтора миллиона рублей».
Государь настолько был доволен результатом своего пребывания в Москве, что в тот же день писал председателю Комитета министров графу Н. И. Салтыкову:
«Приезд мой в Москву имел настоящую пользу. В Смоленске дворянство мне предложило на вооружение 20 тысяч человек, к чему уже тотчас и приступлено. В Москве одна сия губерния дает мне десятого с каждого имения, что составит до 80 тысяч, кроме поступающих охотно из мещан и разночинцев. Денег дворяне жертвуют до 3 м[иллионов]; купечество же с лишком до 16.
Одним словом, нельзя не быть тронуту до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе».
Одним словом, нельзя не быть тронуту до слез, видя дух, оживляющий всех, и усердие и готовность каждого содействовать общей пользе».
Но, помимо материальной стороны дела, было здесь и нечто другое, что сумел подметить и выразить князь П. А. Вяземский:
«Главное внимание наше обращается на духовную и народную сторону этого события, а не на вещественную. Оно было не мимолетной вспышкой возбужденного патриотизма, не всеподданнейшим угождением воле и требованиям государя. Нет, это было проявление сознательного сочувствия между государем и народом. Оно во всей своей силе и развитости продолжалось не только до изгнания неприятеля из России, но и до самого окончания войны, уже перенесенной далеко за родной рубеж. С каждым шагом вперед яснее обозначалась необходимость расчесться и покончить с Наполеоном не только в России, но и где бы он ни был. Первый шаг на этом пути было вступление Александра в Слободской дворец. Тут невидимо, неведомо для самих действующих Провидение начертало свой план: начало его было в Слободском дворце, а окончание в Тюильерийском».
«История всех народов, – пишет Д. П. Бутурлин, – мало представляет примеров столь благородного и искреннего соединения государя с подданными».
И действительно, патриотическое движение, начавшееся в Москве, охватило собой все губернии Центральной России. Пожертвования потекли рекой. Их оказалось так много, что даже «после произведенных из них расходов на сбор, передвижение, обмундирование и содержание временных ополчений: Московского, Тверского, Ярославского, Владимирского, Рязанского, Тульского, Калужского и Смоленского, составивших Московскую военную силу, оставалось еще к 30 декабря 1812 года 2 355 856 руб. 67½ коп.».
Вполне удовлетворенный результатом своего визита в Москву, император Александр в ночь с 18 на 19 июля покинул древнюю столицу и 22 июля возвратился в Петербург. Он рассказывал императрице-матери о воодушевлении Москвы и о том, как москвичи говорили ему, что если французы придут, то «мы берем наши образа и уходим, и даже готовы сжечь наши дома». Но едва ли, рассказывая об этом с воодушевлением, государь мог предполагать, что ход событий действительно увенчается сожжением Москвы!
Продолжение следует...
- Автор:
- Вячеслав Хлёсткин
Свежие комментарии